You Are In The Army Now, Очень многа букв… жизненное крео — Информационно-развлекательный портал

“Всё это моя среда, мой теперешний
мир, — думал я, — с которым хочу не хочу, а должен жить…”

Ф. М. Достоевский. “Записки из Мёртвого дома”

В поезде пили всю ночь. Десять человек москвичей — два плацкартных купе. На боковых местах с нами ехали две бабки. Морщинистые и улыбчивые. Возвращались домой из Сергиева Посада. Угощали нас яблоками и варёными яйцами. Беспрестанно блюющего Серёгу Цаплина называли “касатиком”. В Нижнем Волочке они вышли, подарив нам три рубля и бумажную иконку. Мы добавили ещё, и Вова Чурюкин отправился к проводнику. Толстомордый гад заломил за бутылку четвертной. Матюгаясь, скинулись до сотки, взяли четыре. Всё равно деньгам пропадать. Закусывали подаренными бабками яблоками. Домашние припасы мы сожрали или обменяли на водку ещё в Москве, на Угрешке. Пить начали ещё вечером, пряча стаканы от нашего “покупателя” — белобрысого лейтенанта по фамилии Цейс. Цейс был из поволжских немцев, и в военной форме выглядел стопроцентным фрицем. Вэвээсные крылышки на тулье его фуражки напоминали фашистского орла. Лейтенант дремал в соседнем купе. К нам он не лез, лишь попросил доехать без приключений. Выпил предложенные сто грамм и ушёл. Нам он начинал даже нравится. Вагон – старый, грязный и весь какой-то раздолбаный. Тусклая лампа у туалета. Я пытаюсь разглядеть хоть что-нибудь за окном, но сколько ни вглядываюсь – темень одна. Туда, в эту темень, уносится моя прежняя жизнь. Оттуда же, в сполохах встечных поездов, надвигается новая. Серёжа Патрушев передаёт мне стакан. Сам он не пьёт, домашний совсем паренёк. Уже заскучал по маме и бабушке. — Тебе хорошо, — говорит мне. – У тебя хоть батя успел на вокзал заскочить, повидаться. Я ведь своим тоже с Угрешки позвонил, и поезда номер, и время сказал. Да не успели они, видать… А хотелось бы – в последний раз повидаться. Качаю головой: — На войну что ли собрался?.. На присягу приедут, повидаешься. Последний раз… Скажешь, тоже… Водка тёплая, прыгает в горле. Закуски совсем не осталось. Рассвело рано и потянулись за окном серые домики и нескончаемые бетонные заборы. Зашевелились пассажиры, у туалета – толчея. Заглянул Цейс: — Все живы? Отлично. Поезд едва тащится. Припёрся проводник, начал орать и тыкать пальцем в газету, которой мы прикрыли блевотину Цаплина. Ушлый, гад, такого не проведёшь. Чурюкин посылает проводника так длинно и далеко, что тот действительно уходит. Мы смеёмся. Кто-то откупоривает бутылку «Колокольчика» и по очереди мы отхлёбываем из неё, давясь приторно-сладкой дрянью. «Сушняк, бля! Пивка бы…» — произносит каждый из нас ритуальную фразу, передавая бутылку. Состав лязгает, дёргается, снова лязгает и вдруг замирает. Приехали. Ленинград. Питер. С Московского вокзала лейтенант Цейс отзвонился в часть. Сонные и похмельные, мы угрюмой толпой спустились по ступенькам станции “Площадь Восстания”. Озирались в метро, сравнивая с нашим. Ленинградцы, уткнувшись в газеты и книжки, ехали по своим делам. Мы ехали на два года. Охранять их покой и сон. Бля. В Девяткино слегка оживились — Серёга Цаплин раздобыл где-то пива. По полбутылки на человека. Расположившись в конце платформы, жадно заглатывали тёплую горькую влагу. Макс Холодков, здоровенный бугай-борец, учил пить пиво под сигарету “по-пролетарски”. Затяжка-глоток-выдох. Лейтенант курил в сторонке, делая вид, что не видит. Лучи июньского солнца гладили наши лохматые пока головы. Напускная удаль ещё бродила в пьяных мозгах, но уже уползала из сердца. Повисали тяжкие паузы. Неприятным холодом ныло за грудиной. Было впечатление, что сожрал пачку валидола. Хорохорился лишь Криницын — коренастый и круглолицый паренёк, чем-то смахивавший на филина. — Москвичей нигде не любят! — авторитетно заявил Криницын. — Все зачморить их пытаются. Мне пацаны служившие говорили — надо вместе всем держаться. Ну, типа мушкетёров, короче… Кого тронули — не бздеть, всем подниматься! В обиду не давать себя! Как поставишь себя с первого раза, пацаны говорили, так и будешь потом жить… До Токсово добирались электричкой. Нервно смеялись, с каждым километром всё меньше и меньше. Курили в тамбуре до одурения. Пить уже никому не хотелось. Там, на маленьком пустом вокзальчике, проторчали до вечера, ожидая партию из Клина и Подмосковья. Не темнело непривычно долго — догорали белые ночи. Под присмотром унтерштурмфюрера Цейса пили пиво в грязном буфете. Сдували пену на бетонный пол. Курили, как заведённые. Сгребали последнюю мелочь. Чурюкин набрался наглости и попросил у Цейса червонец. Тот нахмурился, подумал о чём-то и одолжил двадцатку. Ближе к темноте к нам присоединились две галдящие оравы — прибыли, наконец, подмосковные и клинчане. Пьяные в сиську. Некоторые уже бритые под ноль. С наколками на руках. Урки урками. Два не совсем трезвых старлея пожали руку нашему немцу. Урки оказались выпускниками фрязинского профтехучилища. Знали друг друга не первый год. Держались уверенно. Верховодил ими некто Ситников — лобастый, курносый пацан с фигурой тяжеловеса. В каждой руке он держал по бутылке портвейна, отпивая поочерёдно то из одной, то из другой. Ожидая автобус из части, мы быстро перезнакомились и скорешились. Кто-то торопливо допивал водку прямо из горла. Кто-то тяжко, в надрыв, блевал. Измученные ожиданием, встретили прибывший наконец автобус радостными воплями. В видавший виды “пазик” набились под завязку. Сидели друг у друга на коленях. Лейтёхи ехали спереди. Переговаривались о чём-то с водилой – белобрысым ефрейтором. Тот скалил зубы и стрелял у них сигареты. По обеим сторонам дороги темнели то ли сосны, то ли ели. Изредка виднелись убогие домики. Мелькали диковинные названия — Гарболово, Васкелово, Лехтуси… Карельский перешеек. Приехали. Лучами фар автобус упирается в решётчатые ворота со звёздами. Из двери КПП выныривает чья-то тень. В автобус втискивается огромный звероподобный солдат со штык-ножом на ремне. Осклабился, покивал молча, вылез и пошёл открывать ворота. Все как-то приуныли. Даже Криницын. Несколько минут нас везут по какой-то тёмной и узкой дороге. Водила резко выворачивает вдруг руль и ударяет по тормозам. Автобус идёт юзом. Мы валимся на пол и друг на друга. Лейтенанты ржут и матерят водилу. — Дембельский подарок! – кричит ефрейтор и открывает двери. – Добро пожаловать в карантин! Духи, вешайтесь! На выход! Вот она – казарма. Тёмная, будто нежилая. Лишь где-то наверху слабо освещено несколько окон. Мы бежим по гулкой лестнице на четвёртый этаж. Длинное, полутёмное помещение. Пахнет хлоркой, хозяйственным мылом, и ещё чем-то приторным и незнакомым. Цейс и другие лейтёхи куда-то пропали. Мы стоим в одну шеренгу, мятые и бледные в свете дежурного освещения. Я и Холодков, как самые рослые, в начале шеренги. Справа от нас — темнота спального помещения. Там явно спят какие-то люди. Кто они, интересно… Сержант — человек-гора. Метра под два ростом. Килограммов за сто весом. Голова — с телевизор “Рекорд”. Листы наших документов почти исчезают в его ладонях. Сонными глазами он несколько минут рассматривает то нас, то документы. Наконец, брезгливо кривится, заводит руки за спину и из его рта, словно чугунные шары, выпадают слова: — Меня. Зовут. Товарищ сержант. Фамилия — Рыцк. Мы впечатлены. Сержант Рыцк поворачивает голову в темноту с койками: — Зуб! Вставай! Духов привезли! С минуты там что-то возится и скрипит. Затем, растирая лицо руками, выходит тот, кого назвали Зубом. По шеренге проносится шелест. Зуб по званию на одну лычку младше Рыцка. И на голову его выше. Носатый и чернявый, Зуб как две капли воды похож на артиста, игравшего Григория Мелихова в “Тихом Доне”. Только в пропорции три к одному. Мы с Холодковым переглядываемся. — Если тут все такие… — шепчет Макс, но Рыцк обрывает: — За пиздёж в строю буду ебать. Коротко и ясно. С суровой прямотой воина. — Сумки, рюкзаки оставить на месте. С собой — мыло и бритва. — А зубную пасту можно? — кажется, Патрушев. — Можно Машку за ляжку! Мыло и бритва. Что стоим? Побросали торбы на дощатый пол. — Зуб, веди их на склад. Потом в баню. — Нале-во! — Понеслась манда по кочкам!- скалится кто-то из подмосковных и получает от Зуба увесистую оплеуху. На складе рыжеусый прапорщик в огромной фуражке тычет пальцем в высокие кучи на полу: — Тут портки, там кителя! Майки-трусы в углу! Головные уборы и портянки на скамье! За сапогами подходим ко мне, говорим размер, получаем, примеряем, радостно щеримся и отваливаем! Хули их по ночам привозят? — это он обращается уже к Зубу. Тот пожимает плечами. — Ни хера себе ты ласты отрастил! — рыжеусый роется в приторно воняющей куче новеньких сапог. — Где я тебе такие найду?! У Макса Холодкова, несмотря на мощную комплекцию, всего лишь сорок пятый размер ноги. Он уже держит перед собой два кирзача со сплющенными от долгого лежания голенищами. Я поуже Макса в плечах, но мой размер — сорок восьмой. — На вот, сорок семь, померяй! — отрывается от кучи вещевик. — Чегой-то он борзый такой? — обращается он к Зубу, видя, как я отрицательно мотаю головой. Младший сержант Зуб скалит белые зубы: — Сапоги, как жену, выбирать с умом надо. Тщательно. Жену — по душе, сапоги — по ноге. Абы какие взял — ноги потерял!.. Ваши слова, товарищ прапорщик? Рыжеусый усмехается. Нагибается к куче. Связанные за брезентовые ушки парами сапоги перекидываются в дальний угол. Все ждут. Наконец нужный размер найден. Все, даже Зуб, с любопытством столпились вокруг и вертят в руках тупоносых, угрожающе огромных монстров. — Товарищ младший сержант, а у вас какой? — спрашивает кто-то Зуба. — Сорок шесть, — Зуб цокает языком, разглядывая мои кирзачи. Протягивает мне: — Зато лыжи не нужны! Кто-то угодливо смеётся. “Как я буду в них ходить?!” — я взвешиваю кирзачи в руке. Вовка Чурюкин забирает один сапог и подносит подошву к лицу. — Нехуёво таким по еблу получить, — печально делает вывод земляк и возвращает мне обувку. Со склада, с ворохом одежды в руках, идём вслед за Зубом по погружённой в какую-то серую темноту части. Ночь тёплая. Звёзд совсем немного – видны только самые крупные. Небо всё же светлее, чем дома. Справа от нас длинные корпуса казарм. Окна темны. Некоторые из них распахнуты, и именно из них до нас доносится негромкое: — Дуу-у-ухи-и! Вешайте-е-есь! Баня. Вернее, предбанник. Вдоль стен — узкие деревянные скамьи. Над ними металлические рогульки вешалок. В центре — два табурета. Кафельный пол, в буро-жёлтый ромбик. Высоко, у самого потолка, два длинных и узких окна. Хлопает дверь. Входит знакомый рыжий прапорщик и с ним два голых по пояс солдата. Лица солдат мятые и опухшие. У одного под грудью татуировка — группа крови. В руках солдаты держат ручные машинки для стрижки. — Всё с себя скидаем и к парикмахеру! — командует прапорщик. — Вещи кто какие домой отправить желает, отдельно складывать. Остальное — в центр. На нас такая рванина, что и жалеть нечего. Куча быстро растёт. Но кое-кто — Криницын и ещё несколько — аккуратно сворачивают одежду и складывают к ногам. Спортивные костюмы, джинсы, кроссовки на некоторых хоть и ношеные, но выглядят прилично. Банщики лениво наблюдают. Голые, мы толчёмся на неожиданно холодном полу и перешучиваемся. Клочьями волос покрыто уже всё вокруг. Криницына банщик с татуировкой подстриг под Ленина — выбрил ему лоб и темечко, оставив на затылке венчик тёмных волос. Отошёл на шаг и повёл рукой, приглашая полюбоваться. Всеобщий хохот. И лицо Криницына. Злое-злое. Обритые проходят к массивной двери в саму баню и исчезают в клубах пара. Доходит очередь и до меня. — Ты откуда? — разглядывая мою шевелюру, спрашивает банщик. Мне достался второй, поджарый, широкоскулый, с внешностью степного волка. — Москва, — осторожно отвечаю я. — У вас мода там, что ли, такая? Как с Москвы, так хэви-метал на голове! Вжик-вжик-вжик-вжик… Никакая не баня, конечно, а длинная душевая, кранов пятнадцать. Какие-то уступы и выступы, выложенные белым кафелем. Позже узнал уже, что это столы для стирки. Груда свинцового цвета овальных тазиков с двумя ручками — шайки. Серые бруски мыла. Склизлые ошмётки мочалок. Вода из кранов бьёт — почти кипяток. Из-за пара невидно ничего дальше протянутой руки. Развлечение — голые и лысые, в облаках пара, не можем друг друга узнать. Ко мне подходит какое-то чудище с шишковатым черепом: — Ты, что ль? Это же Вовка Чурюкин! — По росту тебя узнал! — А я по голосу тебя! Надо будет глянуть на себя в зеркало. Или не стоит? Выходим в предбанник весёлые, распаренные. Вещей наших уже нет. Зуб сидит на скамейке и курит. Банщик — Степной волк — подметает пол. У его совка скапливается целая мохнатая гора. Татуированного и прапорщика не видно. Мы разбираем форму. Поверх наших хэбэшек кем-то положены два зелёных пропеллера для петлиц и колючая красная звёздочка на пилотку. — А мои вещи?! Криницын смотрит то на Зуба, то на Степного волка. Зуб пожимает плечами. Степной волк прекращает подметать и нехорошо улыбается: — А уже домой отправили. Всё чики-поки! Криницын таращит глаза и озирается на нас: — Мужики! Ну поддержите! Это ведь беспредел! Зуб поднимается со скамейки и неторопливо выходит наружу. — Пойдём. В подсобке твои вещи. Заберёшь, — говорит Степной волк в полной тишине. — Да не, я так… — Криницын заподозрил неладное. — В общем-то… Хотя нет. Идём! — лицо его искажается решительной злобой. Банщик выходит. Криницым мнется пару секунд, натягивает трусы-парашюты и следует за ним. На выходе, не оборачиваясь, он делает нам знак — Рот Фронт! — Совсем ебанулся, — роняет Ситников. Голубая майка, синие безразмерные трусы, хэбэшка, сероватые полотна портянок — всё выдано новёхонькое, со стойким складским запахом. Смутное ощущение знакомости происходящего. Не могу вспомнить, где об этом читал. Длинным выдаётся всё маленькое и кооткое, а коротышкам – наоборот, пошире и подлинней. У Гашека, в «Швейке», по-моему, так и было. Влезаем в форму, на ходу меняясь с соседями, кому что лучше подходит. Негромко переговариваемся. Все заинтригованы судьбой бунтовщика. Открывается дверь. Входит Зуб. Ставит табурет перед нами. Снимает сапог. — Сейчас будем учиться мотать портянки. Научитесь правильно — останетесь с ногами. Нет — пеняйте на себя. Показываю первый раз медленно и интересно… Все напряжённо наблюдают. — Теперь повторяем за мной… Ещё раз… Зуб осматривает наши ноги. — Что это за немцы под Москвой?.. Ещё раз!.. Наматывать правильно! Около меня Зуб удивлённо крякает. За неделю до призыва отец принёс из ванной полотенце для рук и неплохо натаскал меня в премудростях портяночного дела. Спасибо, батя. Зуб выделяет мне полпредбанника. Приносит второй табурет. — Показывай этим. А вы смотрите и всасывайте. Я второй раз в центре внимания. Невольно я начинаю копировать движения и интонации Зуба: — Показываю ещё раз. Ставим ногу вот так. Этот краешек оборачиваем вокруг ступни. Но так, чтобы… В один момент все поворачивают головы в сторону двери. Входит Криницын. С пустыми руками. За ним входят Степной волк и татуированный. Криницын молча поднимает с пола щётку и начинает сметать остатки волос в кучу. Татуированный протягивает ему сложенную газету: — В бумагу всё и на улицу, в бак у двери. Всосал? Голова Криницына низко опущена. Когда он кивает, кажется, он щупает подбородком свою грудь. Возвращаемся в казарму под утро уже почти. Наши сумки лежат на месте, заметно отощавшие. Сгущёнку и консервный нож у меня забрали. Осталась мыльница и конверты. Ручки тоже куда-то делись. Сержант Рыцк подводит нас к рядам коек. Они одноярусные, с бежевыми спинками. В каждом ряду их десять. Койки составлены по две впритык. В проходах между ними — деревянные тумбочки. По тумбочке на две кровати. К спинкам коек придвинуты массивные табуреты, вроде тех, на которых нас стригли в бане. — Отбой! Спать!- Рыцк указывает на табуреты: — Форму сюда сложить! Завтра будем учиться делать это быстро и красиво. — Товарищ сержант! Во сколько подъём? — Ситников уже под одеялом и крутит во все стороны башкой. — Завтра — в восемь. А обычно, то есть всегда — шесть тридцать. Спать! Рыцк вразвалку покидает спальное помещение и скрывается за одной из дверей в коридоре. Всего дверей четыре, не считая входной и двери в туалет. По две с каждой стороны. Что за ними, мы пока не знаем. С коек неподалёку, где кто-то уже расположился до нас, поднимаются головы: — Хлопцы, вы звидкиля? — Москва, область. А вы? — З Винныци, Ивано-Франкивьска, Львива… Хохлы… Не чурки, и то хорошо. Первый подъём прошёл по-домашнему. Часам к семи почти все проснулись сами — солнце вовсю уже било в окна. В восемь построились на этаже. Хохлы показали нам, где стоять. Все из себя бывалые — третий день в части. А так, в общем-то, ребята неплохие. Всего нас человек пятьдесят. Рядом со знакомыми уже сержантами стоял ещё один — маленький, кривоногий, смуглый и чернявый, младший сержант. Рыцк провёл перекличку. Представил нового сержанта. Дагестанец Гашимов. Джамал. Получили от Гашимова узкие полоски белой ткани — подворотнички. Головы трещат. Многих мутит. Зуб поинтересовался, хочет ли кто идти на завтрак. — Прямо как в санатории! — лыбится Ситников. Меня он начинает раздражать. И, оказывается, не меня одного. — Завтра я такой санаторий покажу!.. — мечтательно произносит Рыцк. — Всю матку тебе наизнанку выверну! — А у меня её нет! — пытается отшутиться Ситников. Видно, что он растерян. — Зуб! — рявкает сержант Рыцк. На ходу стянув ремень и намотав конец его на руку, Зуб подбегает к Ситникову и смачно прикладывает его бляхой по заднице. Ситников падает как подстреленный, и ещё несколько минут елозит по полу, поскуливая сквозь закушенную губу. На завтрак никто идти не захотел. Сержанты не возражали, но приказали съесть все оставшиеся харчи. — Пока крысы до них не добрались, — объяснил Зуб. — Они у нас тут вот такие! — раздвинув ладони, младший сержант показал какие. — Больше, чем кот, мамой клянусь! Вот такие! Когда Зуб улыбается, он похож на счастливого и озорного ребёнка. До обеда подшивались, гладились, драили сапоги и бляхи, крепили на пилотки звёздочки. Толстый и какой-то весь по-домашнему уютный хохол Кицылюк научил меня завязывать на нитке узелок. Он же показал, как пришивать подворотничок, чтобы не было видно стежков. Разглядывали свои физиономии в зеркале бытовой комнаты. Я даже и не подозревал, какой у меня неровный и странный череп. Уши, казалось, выросли за ночь вдвое. “Мать-то на присягу приедет, испугается”,- невесело думаю я, поглаживая себя по шероховатой голове. Знакомились с казармой. Помещение состоит из двух частей. Административная часть начинается у входа — тумбочка дневального, каптёрка, ленинская и бытовая комнаты. Отдельно — канцелярия. Коридор — он же место для построения. Напротив входной двери — сортир. В нём длинный ряд умывальников, писсуар во всю длину стены. Шесть кабинок с дверками в метр высотой. Вместо унитазов — продолговатые углубления с зияющей дырой и рифлёными пластинами по бокам — для сапог. Сверху — чугунные бачки с цепочками. Спальное помещение делится пополам широким проходом — “взлёткой”. Койки в один ярус, по две впритык. Лишь у самого края взлётки стоят одиночные, сержантские. Построились на этаже. Знакомимся с командиром нашей учебной роты — капитаном Щегловым. За низкий рост, квадратную челюсть и зубы величиной с ноготь большого пальца капитан Щеглов получает от нас кличку Щелкунчик. К нашему ликованию, его замом назначен Цейс. Стоит наш унтерштурмфюрер, как и положено — ноги расставлены, руки за спиной. Тонкое лицо. Острые льдинки голубых глаз под чёрным козырьком. Щеглов по сравнению с ним — образец унтерменша. — Здравствуйте, товарищи! — берёт под козырёк Щелкунчик. Строй издаёт нечто среднее между блеянием и лаем. Щелкунчик кривится и переводит взгляд на Цейса. — Задача ясна! — коротко роняет Цейс. — Рыцк, Зуб, Гашимов! После обеда два часа строевой подготовки. Отработка приветствия и передвижения в строю. Место проведения — плац. — Есть! В столовую нас ведут, когда весь полк уже пообедал. Из курилок казарм нам свистят и делают ободряющие жесты — проводят ладонью вокруг шеи и вытягивают руку высоко вверх. Мы стараемся не встречаться с ними взглядом. — Головные уборы снять! Просторный зал. На стенах фотообои — берёзки, леса и поля. Горы. В противоположной от входа стороне — раздача. Пластиковые подносы. Алюминиевые миски и ложки. Вилок нет. Уже наполненные чаем эмалевые кружки — жёлтые, белые, синие, некоторые даже с цветочками. Столы из светлого дерева на шесть человек каждый. Массивные лавки по бокам. Удивительно — грохочет музыка. Из чёрных колонок, развешанных по углам, рубит “AC/DC”. Обед — щи, макароны по-флотски, кисель. Всё холодное, правда. Полк-то уже отобедал. Повара на раздаче — налитые, красномордые, — требуют сигареты. Полностью обед съедает лишь половина из нас. — Домашние пирожки ещё не высрали! — добродушно улыбается сержант Рыцк. Озабоченно вскидывает брови: — Ситников! Ты чего так неудобно сидишь? Сядь как все! Не выделяйся! В армии важно единообразие! Рота хохочет. Ощущения от строевой — тупость, усталость, ноги — два обрубка. Одно хорошо — каждые полчаса пять минут перекур. Вытаскивали распаренные ступни из кирзовых недр и блаженно шевелили пальцами. Злой и хитрый восточный человек Гашимов дожидался, пока разуются почти все и командовал построение. Мотать на ходу портянки никто не умел, совали ноги в сапоги как придётся, и следующие полчаса превращались в кошмар. Вечером — обязательный просмотр программы “Время”. Проходит он так. Телевизор выносится из ленинской комнаты — туда все вместе мы не помещаемся. Ставится на стол, стоящий в самом конце взлётки. Мы подхватываем каждый свою табуретку, и бежим усаживаться рядами по пять человек. На синем экране появляется знакомый циферблат, и я с грустью думаю о том, что ещё только девять, отбой через полтора часа, а спать хочется безумно. Нас всех, что называется, “рубит”. Сидящий за мной Цаплин упирается лбом мне в спину. Кицылюк вырубается и роняет голову на грудь сразу после приветствия дикторов. Чёй-то затылок впереди покачивается и заваливается вперёд. Речь дикторов превращается в бормотание, то громкое, то едва слышимое. “Мы так соскучились по тебе, сынок!” — говорит мне мама. “Как ты устроился там? Всё хорошо?” Я почти не удивляюсь, молча киваю и хочу сообщить, что завтра собираюсь написать письмо… Что-то хлёстко и больно ударяет меня по лбу. Я вздрагиваю и открываю глаза. Зуб и Гашимов направо и налево раздают уснувшим “фофаны” — оттянутым средним пальцем руки наносят ощутимый щелбан. Получившие мотают головой и растирают ладонью лоб. По завершении экзекуции сержант Рыцк, загородив мощным телом экран, объясняет правила просмотра телепередач: — Кто ещё раз заснёт, отправится драить “очки”. Сидим ровненько. Спинка прямая. Руки на коленях. Все выпрямляются и принимают соответствующую позу. Рыцк продолжает: — Рот полуоткрыт. Глаза тупые. Мы переглядываемся. — Что непонятно? — угрожающе хмурится Рыцк. Открываются рты. На лицах появляется выражение утомлённой дебильности. Сержант удовлетворённо кивает: — Смотрим ящик! Отходит от экрана. Там какие-то рабочие шуруют огромными кочергами в брызжущей искрами топке. Или хер его знает, как она там называется. Спать. Спать. Спать. Дневальный выключает свет. Ещё один день прошёл. Долгий, тягучий, он всё равно прошёл. Хотя духам и не положено, у всех заныканы календарики, где зачёркивается или прокалывается иглой каждый прожитый в части день. Мне становится нехорошо, когда до меня доходит, что здесь мне придётся сменить аж три календаря — этот, за 90-ый год, потом один целиком за 91-ый, и ещё половину 92-ого. Бля.В сумраке спального помещения появляется фигурка Гашимова. Вкрадчивым голосом Джамал произносит: — Будим играт в игру “Тры скрыпка”. Слышу тры скрыпка – сорак пат сикунд падъём. Кто-то из хохлов вскакивает и начинает бешено одеваться. — Атставыт! Я ещё каманда не сказал. Все ржут. Взявший фальстарт укладывается обратно в койку. Тишина. Кто-то скрипнул пружиной. — Раз скрыпка! — радостно извещает Гашимов. Правила игры уясняются. Тут же кто-то скрипит опять. — Два скрыпка! Гашимов расхаживает по проходам. — Щас какой-нибудь козёл обязательно скрипнет, — шепчет мне с соседней койки Димка Кольцов. Не успевает он договорить, как разом раздаётся несколько скрипов, и вопль Гашимова: — Сорак пат сикунд — падъём! Откидываются одеяла, в темноте и тесноте мы толкаемся и материмся, суём куда-то руки и ноги, бежим строиться, одеваясь и застёгиваясь на ходу. — Нэ успэли! Сорак пат сикунд — атбой! Отбиваться полегче. Главное — правильно побросать одежду, потому что не успели мы улечься, как звучит: “Сорак пат сикунд — падъём!” — Атбой! Падъём! Атбой!.. Где-то через полчаса, потные, с пересохшими глотками, мы лежим по койкам. Тишина. Лишь шаги Гашимова. Откуда-то слева раздаётся скрип пружин. — Раз скрыпка! Пару минут тишина. Я вообще стараюсь дышать через раз. Какая-то сука повернулась. — Два скрыпка! Ещё. — Тры скрыпка! Сорак пат сикунд падъём! Уже на бегу в строй, Ситников орёт мне и Максу: — Это хохлы скрипят! Я специально слушал! Пиздюлей хотят! — Сорак пат сикунд отбой! Во мне всё клокочет. Злость такая, что я готов кого-нибудь задушить. Гашимова, Кольцова с Ситниковым, хохлов — мне всё равно. Я не одинок. — Суки, хохлы! Убью на хуй, ещё кто шевельнётся! — орёт сквозь грохот раздевающейся роты спокойный обычно Макс Холодков. — Пийшов ты на хуй, москалына! — доносится с хохляцких рядов. Мы вскакиваем почти все — лежат лишь Патрушев и Криницын. Расхватываем табуреты. В стане врага шевеление. Хохлы растерялись, однако табуреты тоже разобрали и выставили перед собой. Как драться — все одинаковые. в трусах и майках… Темно… Где свои, где чужие… — Ааа-а-а-ай-я-яа-а! — младший сержант Гашимов маленьким злым смерчем врывается в ряды. В правой руке бешено крутится на ремне бляха. — Крават лэжат быстро, билат такие! Павтарат нэ буду! Буду убыват! Ряды дрогнули. Поставили мебель на место. Быстро нырнули под одеяла. Паре человек Гашимов всё же влепил бляхой. Для снятия напряжения. Утром хохлы признались, что думали то же самое на нас. Сашко Костюк, лицом походивший на топор-колун, хлопает Ситникова по плечу: — Бачишь, чуть нэ попыздылись из-за фихны такой, а?! Ситников дергает плечом: — Погоди ещё… Костюк оказался добродушным и бесхитростным парнем. Правда, ротный наш его не любит. Ротного Костюк изводит ежедневной жалобой: ”Товарышу капытан! А мэнэ чоботы жмут!” — В Советской армии у солдат нет чоботов! – багровеет всякий раз Щелкунчик и зовёт на помощь то Цейса, то сержантов: — Убрать от меня этого долбоёба! Обучить великому и могучему! А этого хохляцкого воляпука я чтобы в своей роте не слышал больше! Придумали себе язык, ёб твою мать! «Чоботы-хуёботы!» «Струнко-швыдко», блядь! И, главное, не стесняются! С Костюком мы попали потом в один взвод. Весь первый год службы Сашко имел славу “главного проёбщика”. Всё, что ни попадало в его руки, непостижимым образом выходило из строя или терялось. Если он одалживал на пару часов ручку, например, или иголку, можно было смело идти покупать новые. Костюк был неизбежным злом и разорением. Удивительная метаморфоза произошла с ним на втором году. Нам предстал обстоятельный, рачительный владелец всего, что нужно. Подшива, гуталин, щётки, письменные и мыльно-рыльные принадлежности, причём высокого качества — всё имелось в наличии. Друзьям всегда выдавал всё по первой просьбе. Если хотелось пожрать или курнуть — опять выручал Костюк. Было у нас подозрение, что вовсе не терял и не ломал он вещи на первом году. Просто шёл процесс первоначального накопления. Хохол есть хохол. С хохлами у ротного какие-то свои счёты. На теоретических занятиях его жертва обычно Олежка Кицылюк, или просто Кица — толстый, похожий на фаянсовую киску-копилку хохол из Винницы. Тот самый, что учил меня подшиваться. — Что за деталь? — тычет Щелкунчик указкой в схему АК-74. — Хазовая трубка, — обречённо отвечает Кица. Щелкунчик щёлкает челюстью. — Михаил Тимофеевич Калашников просто охуел бы на месте, когда бы узнал, что такая важная деталь его детища, как газовая трубка переименована каким-то уродом в “хазовую”. Ещё раз — какая деталь?! — Та я ж ховорю — хазовая трубка. — Наряд вне очереди! — За шо? — Два наряда вне очереди! — Йисть! Сам капитан Щеглов родом из Днепропетровска. Но русский. Вообще, часть на половину состояла из хохлов. Другая половина — молдаване и русские. Чурок, или зверей, было всего несколько человек. И тех призвали из Московской области, после окончания училищ и техникумов. Не такие уж чурки они оказались. Были среди них нормальные пацаны. Хотя, говорили, все чурки нормальные, пока в меньшинстве. Первая зарядка прошла на удивление легко, без потерь. Впереди, как лоси на гону, мощно ломились Рыцк и Зуб. Гашимов чабанской собакой сновал взад-вперёд, не позволяя строю растягиваться. Бежали природой — вдоль озера и через лес. Утро солнечное, но прохладное. Кросс три километра и гимнастические упражнения на стадионе. Сдох лишь Мишаня Гончаров, горбоносый парнишка из Серпухова. Его полпути тащили по очереди то я, то Макс Холодков. Бегущий сбоку Гашимов ловко пинал Мишаню по худосочной заднице. Мишаня беспомощно матерился и всхлипывал. Почти все после зарядки решили бросить курить. Некоторые умудрились не курить аж до обеда. К вечеру привезли партию молдаван. Чернявые и зашуганные, они толпятся на конце взлётки, у стендов с инструкциями и планам занятий. Со страхом и любопытством разглядывают нас. Мы принимаем позы бывалых солдат. Привёз молдаван сержант по фамилии Роман. С ударением на “о”. Тоже молдаванин. Или цыган. Разница, в общем, небольшая. Нам он сразу не понравился. Глумливо улыбается как-то. В тёмных глазах — нехороший огонёк. Привезённые им парни вздрагивают от одного его голоса. Роман стал нашим четвёртым сержантом. — Неважно, как вы служите. Главное — чтоб вы заебались! — представляясь, объявил он нам. Мне всё больше начинает нравиться краткость и прямота воинских высказываний. Так, наверное, говорили в фалангах Александра Великого. Так, возможно, изъяснялись римские легионеры. Строевая. Опять строевая. — Раз! Раз! Раз-два-три! Рота! Мы переходим на строевой шаг. — Кру-го-о-ом! Марш! Налетаем друг на друга. Треть колонны продолжает куда-то шагать. Идёт второй час строевой подготовки. Рыцк удручённо чешет подбородок. Внезапно его осеняет: — Роман! Ну-ка, бери своих земляков в отдельный взвод! Молдаване, понурые, уходят на другой конец плаца. — Равняйсь! Смирно! Ша-а-гоо-о-ом! Марш! Дело значительно налаживается. Через полчаса Рыцк объявляет перекур. Мы сидим, вытянув гудящие ноги и наблюдаем за упражнениями молдавского взвода. Тех уже мотает из стороны в сторону. Озираясь, Роман отвешивает нескольким бойцам подряд оплеухи. Пара пилоток слетает и падает на плац. К землякам своим сержант Роман относится пристрастно. Одно из его высказываний звучит так: “Земляка ебать — как на Родине побывать!” В армии немало шуток про молдаван. И почему они солёные огурцы не едят, и как они ботинки надевают… Но я никогда не задумывался, с какой стати именно им приписываются такие вещи. Ведь о ком угодно таких анекдотов налепить можно. Но именно тут постигается смысл выражения: “В каждой шутке лишь доля шутки”. Наблюдал однажды, как рядовой Вэлку мыл пол в штабе части. К делу он подошёл ответственно: налил воды в ведро, взял швабру, намочил тряпку… И пошёл тереть. Перед собой. Идёт и усиленно трёт. Через несколько метров оборачивается и грустит — на чистом и влажном линолеуме отпечатки его грязных сапог. Рядовой Вэлку решительно разворачивается и отправляется вытирать следы. Шваброй, естественно, он орудует перед собой. Доходит до того места, откуда начал, довольно улыбается, переводит дух, оборачивается… Мне показалось, он искренне негодовал. Даже сжал ручку швабры до белизны пальцев… Если ты чего-то не понимаешь, “тормозишь” или делаешь какую-нибудь глупость, вначале вкрадчиво интересуются: — Ты что, молдаван? Хотя “тормоза” встречаются среди всех. Но самым выдающимся, о ком впоследствии слагались легенды, был тихий, щупленький и неприметный паренёк из Орловской области Андрюша Торопов. Пожалуй, ему в карантине тяжелее всех. Пять часов ежедневных индивидуальных строевых занятий способны из кого угодно сделать идиота с оловянными глазами, чётко и тупо, на одних рефлексах, выполняющего получаемые команды. Но только не Андрюшу Торопова. Применительно к нему поговорка про зайца, которого можно научить курить, даёт сбой. Для понятий “лево”, “право” в его голове места не находится. Текст присяги дальше слов “вступая в ряды” объём его памяти усвоить не позволяет. Сержанты работают с ним испытанным, казалось бы, ежовско-бериевским методом — конвейером, сменяя друг друга каждый час. Капитан Щеглов приказал любым способом подготовить бойца к присяге. Зуб фломастером нарисовал Андрюше на кистях рук буквы “Л” и “П”. Этакие “сено-солома” на современный лад. При команде, например, “Нале-во!” предполагалось, что боец посмотрит на свои руки, увидит, на какой из них буква”Л”, соответствующая понятию “лево” и повернётся в требуемую сторону. Андрюша же угрюмо рассматривает свои руки и затравленно двигает губами. Потом поворачивается кругом. Роман на второй уже день отказался его бить, сославшись на бесполезность метода и полученную травму руки. Последним сдалась даже такая глыба, как сержант Рыцк. Занимаясь как-то с Андрюшей поворотами на месте в ленинской комнате (снаружи шёл сильный дождь), Рыцк заявил, что у него поседели на заднице волосы, сплюнул на пол, и уже выходя, в сердцах бросил, указывая на огромный гипсовый бюст Ленина в углу: — Если ты, Торопов, такой мудак, подойди и стукнись головой о Лысого! Может, поумнеешь хоть чуть-чуть после этого. И, собираясь хлопнуть дверью, в ужасе обернулся. Чеканным строевым шагом рядовой Торопов подошёл к гипсовой голове вождя, отклонился чуть назад… Два лба — мирового вождя и орловского паренька, соединились. Удар был такой силы, что вождь развалился на две половины, каждая из которых разбилась потом об пол на более мелкие части. Рыцк перепугался тогда не на шутку. Замполит полка, подполковник Алексеев, долго выискивал подоплёку антисоветского поступка солдата. Вёл с ним задушевные разговоры. Угощал чаем. Потом кричал и даже замахивался. Андрюша хлопал глазами. Обещал, что больше не повторится. Самые нехорошие слова замполит уже произносил не в его адрес, а врачей призывной комиссии. На стрельбище, зная успехи Андрюши в изучении матчасти, народ ждал зрелища. Андрюша не подвёл. Автомат ему зарядил лично начальник полигона, заявив, что до пенсии ему год, и поэтому «ну его на хуй!». Бойца под белы рученьки уложили на позицию, и с опаской подали оружие. С двух сторон над ним нависли Щеглов и Цейс. Помогли справиться с предохранителем. Тах! Тах! Тах! Тремя одиночными Торопов отстрелялся успешно, запулив их куда-то в сторону пулеулавливающих холмов. Дитя даже улыбнулось счастливо. Следующее упражнение — стрельба очередью по три патрона. Всего их в магазине оставалось девять. Три по три. Всё просто. Потом Щеглов и Цейс долго ещё спорили до хрипоты, кто из них прозевал. Андрюша решил не размениваться. Выпустил одну длинную. Все девять. Причём при стрельбе он умудрился задрать приклад к уху, а ствол, соответственно, почти упереть в землю. Земля перед ним вздыбилась пылью. Народ оторопел. Упасть догадался лишь начальник полигона. Остальные тоже потом попадали, но когда всё уже закончилось. Чудом рикошет не задел никого. Визгливо так, истерично посмеивались. Сдержанный ариец Цейс оттаскивал от Андрюши капитана Щеглова. Тот страшно разевал зубастый рот и выкрикивал разные слова. Слово “хуй” звучало особенно часто. Где бы ещё, как не в армии, благодаря рядовому Андрюше Торопову я понял истинное значение глагола “оторопеть”? Когда на присягу к Андрюше приехал отец, совершенно нормальный, кстати, мужик, к нему сбежалось чуть ли не всё командование части. Главный вопрос задал наслышанный о новом подчинённом командир части — полковник Павлов. Что же нам, блин, теперь делать-то, а?.. “Подлянку вы нам сделали, уважаемый папаша, большую,” — добавил Щелкунчик. Андрюшин отец виновато вздохнул и изрёк: — Я с ним 18 лет мучился. Теперь вы два года помучьтесь. А я отдохнуть имею право. И уехал.В курилке к нам подходит ухмыляющийся Цейс. — Почти каждый из вас, — усаживаясь на скамью, говорит он, — где-нибудь через полгода заведёт себе блокнотик, куда будет вписывать всякие солдатские афоризмы. — Це шо? – удивляется Костюк. Цейс смотрит на меня. — Ну, крылатые фразы там, выражения, — объясняю я Сашко. – Поговорки, приколы всякие… — Вот-вот, — Цейс разминает в тонких пальцах сигарету. – И про ефрейтора, и про службу, про лошадь, про книгу жизни… Знаете такое? Типа, жизнь – это книга, а армия – две страницы, вырванные на самом интересном месте. — А разве не так? – Ситников щёлкает зажигалкой и подносит её Цейсу. Цейс прикуривает и выпуская дым, внимательно оглядывает нас, будто видит впервые. — Кому как, — наконец, отвечает он. — У тех, кто так говорит, убогая какая-то жизнь получается. Две страницы – это два года. Год равен странице, так? Ну, а всего страниц этих сколько в книге получится? Шестьдесят, семьдесят? Восемьдесят с небольшим, если повезёт? Это не книга, это брошюрка получается хиленькая. А некоторые, — сдувает с кончика сигареты пепел Цейс, — могут годы службы превратить в два интересных тома в полном собрании сочинений своей жизни. Но это я так, к слову… — будто спохватывается лейтенант и встаёт. — А вот про лошадь это совсем глупость! — За два года солдат съедает столько овса, что ему стыдно смотреть в глаза лошади! – хвастает эрудицией Гончаров. Цейс усмехается: — Вот я и говорю, что глупость. Завтра – марш-бросок. Пятнашка. Это пустяк! — Пятнадцать километров? – в ужасе переспрашивает кто-то. — Для начала – да. А потом – побольше. Так что лошадям в глаза можете смотреть на равных! – уходя, улыбается лейтенант. И добавляет: — Если пробежите, конечно. Автомат. Подсумок с двумя магазинами, слава Богу, пустыми. Противогаз. Сапёрная лопатка, малая. Фляга с водой. На голове – неудобная и тяжеленная каска. Топот. Хрипы. Пыль. Пот. Лопатка бьёт по ногам, норовя попасть по паху. По спине и заднице лупит приклад автомата. — Не растягиваться! Мама, роди меня обратно! — Га-а-зы! Куда же, блядь, деть каску?! Бежим по каким-то оврагам с пожухлой травой. Вверх – вниз, вверх – вниз… Подбегаем к знаменитой в части Горе Дураков, она же – Гора Смерти. Подъём градусов в тридцать – тридцать пять, долгий, нескончаемый. Его заставляют преодолевать гуськом, с поднятым над головой автоматом. В моём противогазе что-то уже хлюпает. Пальцем оттягиваю резину с подбородка и на горло и грудь вытекает не меньше стакана пота. Пытаюсь немного отвинтить бачок фильтра и с жадным сипением ловлю приток воздуха. — Я щас кому-то покручу! – раздаётся рядом рык Рыцка. От испуга чуть не падаю, но, оказывается, это не мне. Рыцк подловил кого-то другого. Коротким тычком кулака бьёт провинившегося в резиновую скулу. Пока тот трясёт в недоумении противогазной мордой, Рыцк добавляет ему ногой в живот и снова кулаком, на этот раз по спине. «Залетевший» — мне кажется, это тот самый Патрушев, что уже в поезде скучал по маме и бабушке, — подламывается в коленях, падает и елозит в пыли. Наш унтерштурмфюрер безучастно наблюдает за ним, взлохмачивая прилипшую ко лбу белобрысую чёлку. Я везунчик. Осознание этого придаёт мне немного сил. Каким-то чудом всё же добегаю до казармы. Утром следующего дня заметил, что ремень висит на мне совершенно свободно. Позже почти каждый день приходилось подтягивать бляху ещё и ещё. Лейтенант Цейс оказался маньяком военного дела. От беспрестанной разборки и сборки автомата Калашникова пальцы наши были сбиты в кровь. — Предмет, который вы держите сейчас в руках, — говорил Цейс в начале занятий, — является неотъемлемым фактом русской культуры. Таким же значительным, как наша великая литература. Или знаменитый балет. Наука, наконец. Человек, не умеющий обращаться с автоматом Калашникова, не имеет права называться культурным человеком. Осознайте этот факт. — А как же душманы? — спросил я. — Они-то с “калашом” на “ты”, но вот с культурой… Цейс снисходительно улыбается: — В Древней Греции необразованным считался человек, не умеющий плавать. Однако, человек, который только и умеет, что плавать, вообще за человека не считался. И что тут возразить? Всё-таки в немцах, даже в поволжских, эта страсть сортировать людей, похоже, неистребима. Цейс обожает гонять нас по ПП — полосе препятствий. Больше всего полоса походит на огромную дрессировочную площадку для крупных собак. Полдня мы метали учебные гранаты-болванки, не вылезали из бетонных окопчиков, бегали вокруг стен с пустыми окнами, прыгали через ямы, подныривали под перекладины, со страхом поглядывая на высоченные щиты, через которые, ухватившись за край, надо было перелезать. Толстый Кица с размаху бился о преграду и жалобно смотрел на Цейса. Тот неумолимо приказывал повторить. Кица снова шёл на таран… Особенно меня пугала пробежка по высоко расположенному — два с лишним метра — узкому бревну. Ступни просто не помещались на него. Я поделился этим с Пашей Рысиным. Паша — низенький крепыш с татарским лицом, меня подбодрил: — Чего бояться-то? Ну, ёбнешься вниз… Подумаешь!.. А вдруг повезёт и сломаешь чего-нибудь? А? В санчасти проваляешься, а там — не здесь… А лучше всего — ногу сломать, — аж зажмурился от мечтаний Пашка. — Тогда точняк, в Питер, в госпиталь отправят. Самое смешное, что это помогло. Правда, никто из нас ничего так и не сломал. Даже Торопов. Его на ПП вообще не пускают. Санчасть — предел наших мечтаний. С утра надо записаться у дневального в особый журнал. После обеда один из сержантов ведёт строем человек пятнадцать — двадцать к расположенному недалеко от бани одноэтажному домику из светлого кирпича. Принимают нас две медсестры — офицерские жёны из военгородка. Одна пожилая, лет под сорок. Другая моложе. Обе блеклые, страшненькие. Но мы всё равно пялимся на них без стеснения. Особенно на ноги. Всё-таки единственные женщины, которых мы видели за всё это время. Жалобы у всех стандартные — стёртые до кровавых мозолей ноги, больные головы и животы. В стационар с таким не попадёшь. Изредка с медсёстрами сидит начмед — майор Рычко. — А-а! Полу-однофамилец пожаловал! — приветствует он всегда нашего Рыцка. — Давай, заводи болезных! Сейчас я их оптом лечить буду! Больных майор Рычко, как и положено военврачу, ненавидит. Даже с температурой под сорок — а со мной случилось именно это, майор поначалу пытался выпереть в роту с таблеткой аспирина. Долго и придирчиво осматривал меня водянистыми глазами. Бледные губы его при этом беззвучно шевелились. Ходят слухи, что майор дважды переболел белой горячкой. В анналы истории части Рычко вошёл после истории со стоматологическим креслом. Какая-то проверочная комиссия обнаружила, его, кресла, отсутствие. Доложили командиру. Тот вызвал начмеда. Через полчаса обиженный майор, покидая штаб, пожаловался дежурному по части: — Батя говорит, будто я пропил стоматологическое кресло. А ведь это не так. Майор горестно вздохнул. Укоризненно покачал головой: — Это совсем не так. Я просто обменял его на дополнительный спирт. Вот и всё. Заглаживая вину, Рычко повадился зазывать к себе вечерком в кабинет Батю — командира полка полковника Павлова, красивого, породистого мужика с грустными глазами сенбернара. Павлов, как это часто бывает с людьми порядочными и хорошими, сгорел от спирта за несколько лет. А майор Рычко до сих пор жив. Подполковник запаса. Сука. В санчасти же я и Мишаня Гончаров — у того случилось расстройство желудка — проходим лечение трудотерапией. Из длинного списка правил, висящих в коридоре санчасти, мне запомнилось лишь одно: ”Привлекать больных к труду, как к процессу, ускоряющему выздоровление”. Нас и привлекают. Мы дернуем тропинки. Где-то на задворках казарм вырубаем лопатами огромные пласты дёрна, грузим их на старую рваную плащ-палатку и волоком, обливаясь потом на страшной жаре, тащим к протоптанным в неположенных местах тропинкам. Укрываем эти тропинки дёрном, придавая земле первозданно-девственный вид. Мишаня, как обычно, матерится и поносит всех и вся. Я же смиренно думаю о смерти, которая должна была наступить не позже обеда. Благодаря трудотерапии Мишаня действительно выздоровел к вечеру. К обеду следующего дня попросился на выписку и я. Вечерняя поверка. Сержант Рыцк тычет ручкой в журнал. — Ты и ты! Завтра дневальные. — Есть! — Дежурный по роте — младший сержант Гашимов. — Иест. Мой первый наряд. Тумбочка. И вот я на ней стою. Не на ней, конечно, а рядом. На тумбочке телефон. За моей спиной стенд с инструкциями. Над головой тарелка часов. Ночь. Гашимов спит на заправленной койке. Раз в полчаса он просыпается и проходит по взлётке туда-сюда. Каждый раз я поражаюсь кривизне его ног. Гашимов подмигивает и снова отправляется спать. Через час мне будить Цаплина. Ему повезло — спит с двух до шести. Встанет за полчаса до подъёма. Скука. Ночью, если не спишь, всегда хочется жрать. И курить. Пожрать нечего. Зато в пилотке заныкана сигарета. Мне немного стыдно, что зажал её от Цаплина, Ну, да ладно. Осторожно, на цыпочках, подхожу к полуприкрытой двери на лестницу и торопливо курю мятую и кривую “приму”. Аккуратно бычкую и прячу окурок обратно в пилотку — Цаплину на пару тяг, после подъёма. Звонит телефон. В два прыжка возвращаюсь к тумбочке и хватаю трубку. — Учебная рота… — Как служба, сынок? — интересуется чей-то хрипловатый голос. — Ничего пока, — машинально отвечаю. — А кто это? В трубке усмехаются: — Когда спрашивают : “Как служба?” положено отвечать : “Вешаюсь!”. Впитай это, а то после присяги заебут. Я впитываю. — А сколько прослужил уже? — опять любопытствует голос. — Неделю почти… Опять подвох какой-то? — я даже рад возможности поболтать. — Подво-о-ох?.. -удивились в трубке. — Слово-то какое… Наёбка, обычно говорят… Ты сам откуда? — Москва. — А я с Воронежа. Слышал такой? Почти земляки. Вот так-то. Я молча киваю. — Я, зёма, чего звоню-то… Попрощаться. Последнюю ночь тут провожу. Утром в штаб, за документами, и всё!.. Дембель у меня, прикинь! Послезавтра дома буду! — Завидую! — искренне говорю. — Вот и решил позвонить в учебку. У тебя-то всё впереди. Но, зёма, не кисни. Дембель неизбежен, как заход солнца! Удачи тебе! Давай! — Счастливо. Положив трубку, я присел на краешек тумбочки. Бывает же такое… Не все из них звери. На тумбочку нам звонят постоянно. Из казарм, с КПП, с объектов. Отовсюду, где есть телефон. “Сколько?” — рявкает в трубке устрашающий голос. Нужно назвать оставшееся до ближайшего приказа количество дней. “Вешайтесь, духи!” — блеют нам в ответ. Проблема в том, что звонили и деды, и черпаки. Последним, соответственно, до приказа на полгода больше. — Кому? — спрашиваю, стоя на тумбочке во второй раз. — Деду или черпаку? Трубка захлёбывается руганью. — Ты, душара, сам знать должен! Попробуй только ошибись, сука! Ну! Сколько?! — Вешайся! — отвечаю. В трубке что-то квакает. Обещают сейчас же прийти и убить. — Приходи. Кладу трубку. До конца наряда в мандраже. Никто не пришёл. Некоторые пытаются вынести из столовой куски “чернушки”, чёрного хлеба — его, в отличии от пайкового белого, выставляются целые подносы. Прячут в карманах сахар. Сержанты устраивают внезапные обыски. К найденным кускам добавляется целая буханка. Весь хлеб приказывают сожрать за несколько минут. Нормативы разные. Всухомятку — пять минут. С кружкой воды — две. Иногда предлагают выбирать самому. Удивительно – знают ведь, что не уложатся, а всё равно пытаются, запихивают огромными кусками, давятся, блюют… За невыполнения “норматива” получают по полной. С сахаром любит развлекаться сержант Роман. Заставляет зажать кусок зубами и бьёт кулаком снизу в челюсть. Бывает, сахарные крошки вылетают вперемешку с зубными. Каждый раз, обыскивая меня, Роман по-детски удивляется: — Длинный! Как же так — тебя голод не ебёт, что ли? Вон какой ты лось! Чего хлеб не нычешь? — У меня метаболизм замедленный, — обычно отвечаю я. К научным словам сержант Роман испытывает уважение. Молча бьёт меня кулаком в грудь и переходит к следующему. Сержант Роман отличаеся удивительным мастерством. В долю секунды он может нанести пару коротких и точных ударов по скулам провинившегося. Да так удачно, что не оставляет синяков. Челюстные же мышцы у жертвы на пару дней выходят из строя. Получивших своё от Романа легко вычислить в столовой — они не едят второе, а осторожно, вытянув губы, пытаются пить с ложки суп. По-южному весёлый и задорный, Роман щедро награждает нас, духов, “орденом дурака”. Суть заключается в следующем. На выданной нам форме металлические, со звёздами, пуговицы крепятся к сукну специальной петелькой-дужкой. Роман, как эсэсовец Мюллер из “Судьбы человека”, проходит вдоль шеренги на вечерней поверке и размеренно, с силой и неумолимостью парового молота, каждого бьёт кулаком в третью пуговицу сверху. Через несколько таких поверок на груди расплывается синяк размером с блюдце. В центре — маленькая чёрная вмятина от дужки. Её, эту самую дужку, я загнул, прижав к основанию пуговицы, в первый же день, по совету, полученному на гражданке от отслуживших уже друзей. Синяка у меня почти не было, да и вкладывал мне Роман не сильно. Так, для формы. Неделю спустя, после бани, я поделился секретом с Мишаней Гончаровым. Уж очень пугающе выглядел его “орден”. Где знают двое… Через несколько дней, на утреннем осмотре, Роман заставил всех расстегнуть третью пуговицу. Приказал отогнуть петлю обратно. А за порчу казённого имущества мы отбивались на время часа полтора. На этих “орденах” сержант Роман и погорел. Наступила жара, и на зарядку мы побежали по форме номер два — голый торс. Мимо шёл замполит полка. С Романа сняли лычки и отправили в кочегарку. Не в печь, к сожалению, а старшим смены.Мы сидим в бытовой и подшиваем подворотнички. Самое трудное – правильно натянуть их на ворот гимнастёрки. С каждым днём подворотнички становятся почему-то всё короче и короче. От ежедневной стирки и сушки утюгом вид у них замусоленный и жалкий. Подшивой – белой тканью, нам, духам, до присяги подшиваться не положено. После, когда из духов мы станем бойцами, разрешается подшиваться тоненьким, в два раза сложенным куском материи. Черпаки и деды подшиваются в несколько слоёв, больше пяти. Выступающий кантик выглядит у них красивой белой линией. На внутренней стороне, у сходящихся концов, стежками обозначаются флажки – один у черпака и два у деда. У нас никаких изысков нет, поэтому выглядим мы, как и положено – по-чмошному. Входит Криницын. — Вот! — потряхивает он измятым тетрадным листком. — Выпросил у Зуба. Он мне надиктовал, а я записал. Круглое лицо его разрезает довольная улыбка. — Это поважней будет, чем присягу учить! “Сказочка” называется! Зуб сказал, что деды сразу, как нас в роты переведут, её спрашивать наизусть будут. Кто не знает — по сто фофанов отвесить могут. Листок идёт по рукам. Доходит и до меня. Я вглядываюсь в торопливые криницынские каракули. Разбираю следующее: Масло съели — день начался. Старшина ебать примчался. Мясо съели — день идёт. Старшина ебёт, ебёт. Рыбу съели — день прошёл. Старшина домой ушёл. Дух на тумбочке стоит И ушами шевелит. — Это что за херня? — поднимаю глаза на Криницына. Тот снисходительно улыбается: — Так я же говорю — “сказочка”. Её дедушкам на ночь заставляют рассказывать. Мне Зуб объяснил всё и прочитал её. Чтобы мы, это… Ну, готовы были. После присяги-то… Продолжаю читать: Дембель стал на день короче, Спи старик, спокойной ночи! Пусть присниться дом родной, Баба с пышною пиздой! Бочка пива, водки таз, Димки Язова приказ Об увольнении в запас. Чик-чирик-пиздык-ку-ку! Снится дембель старику! Возвращаю листок. — Ну, что, — говорю, — неплохо. Фольклор, как ни как. Не шедевр, конечно. Но четырёхстопный хорей почти выдержан. Произведение явно относится к силлабо-тонической системе стихосложения. — А? — по-филински вращает головой Криницын, тараща глаза то на меня, то на других. — Учить, говорю, легко будет. Давай! После отбоя мне расскажешь. С выражением. С каждым словом завожусь всё сильнее. От нестерпимого желания съездить Криницыну по роже сводит лопатки и зудит спина. Чувствую, как приливает к лицу кровь. Вовка Чурюкин трогает меня за плечо: — Остынь, чего ты… Чем ближе к присяге, тем дёрганней мы становимся. Уже вспыхивало несколько коротких драк. Любая мелочь способна вывести из себя. Холодкова и Ситникова с трудом разнял даже Рыцк. Те катались по полу, орошая всё вокруг красными брызгами из разбитых носов. Рыцк влепил им по три наряда, и заставил полночи драить “очки”. А подрались они из-за очереди на утюг, не договорившись, кто гладится первым. Правда, теперь они не разлей вода. Вместе ходят по казарме и задирают молдаван и хохлов. Повадками и голосом “косят” под Рыцка и Зуба. Совсем как я в первую ночь в бане. — А ты, типа, у нас невъебенно старый? — Криницын бледнеет и делает ко мне шаг. — Или охуенно умный? А-а! Ну да! Ты же у нас студент! Но в драку лезть не решается, и лишь ещё больше таращит глаза. — Вот и погоняло у тебя тогда будет — Студент! — вдруг объявляет он и прячет листок в карман. — Я им как друзьям принёс… Помочь чтобы… Ну и хуй с вами!.. Живите как хотите! Криницын поворачивается к выходу. Наваливается на него человек пять сразу. Мне едва удаётся достать пару раз кулаком до его рожи – мешают руки других. На шум вбегают Гашимов и Зуб. Каждый из нас поочерёдно отрабатывает наказание — “очки”. Все шесть грязно-белого цвета лоханей необходимо тщательно натереть небольшим куском кирпича. Так, чтобы “очко” приобрело равномерно красный оттенок. Рыцк лично принимает качество работы. Если ему не нравится, смываешь из ведра и начинаешь по новой. Чурюкин пытается схитрить. Он уже успел заметить, что обломок кирпича всего лишь один, и когда очередь доходит до него, трёт пару минут “очко” и роняет кирпич в сливное отверстие. Огорчённо вздыхает и отправляется докладывать Рыцку. На его физиономии огорчение и сознание вины. Перед выходом из сортира Чурюкин нам подмигивает. Мы, те, кто уже сдал свои “очки”, драим тряпочками медные краники в умывальной. Благодаря Чурюкину мы узнаём, что такое “ловить динозаврика”. Вот Вовка, сняв китель, стоит на коленях у покинутого было “очка” и запустив в него руку почти по плечо, пытается нашарить и извлечь упущенное казённое имущество. За его спиной, положив ему руку на затылок, стоит Рыцк и методично отвешивает звонкие фофаны. — На каждую крученную жопу найдётся хер с винтом, — говорит нам сержант Рыцк. — Правда, бывает, что задница не только крученная, но и с лабиринтом… Рыцк выдерживает паузу. — Но у сержанта даже на такую жопу найдётся хуй с закорюкой! — заканчивает он. — Правда, Чурюкин? Кличка “Студент” ко мне так и не прижилась. Не знаю, почему. Рожей, наверное, не вышел. Как владельца самых больших сапог прозвали просто Кирзачом. Кличек было много, но не у каждого. В основном не мудрили — за основу бралась фамилия. Кицылюк стал просто Кица, Макс Холодков — Холодец, Ситников — Сито. Цаплин — конечно, Цаплей. Вовка Чурюкин — просто и незатейливо — Урюк. Гончарова за вредный характер звали Бурый. Кто-то, как Паша Рысин, из города Ливны, он же Паша Секс, притащил кликуху с гражданки. А “сказочка” разошлась всё-таки по роте. Гашимов, которому на дембель лишь через год, заменил в ней “старика” на “черпака” и с удовольствием выслушивает от желающих. По-восточному щедрый, за хорошее исполнение угощает чтеца сигаретой. Желающие всегда находятся. Меня в “сказке” веселит многое, но особенно – “баба с пышною пиздой”. Представляется что-то кустодиевско-рубенсовское, как раз во вкусе основного контингента рабоче-крестьянской. Блядь, ну что же мне в универе не училось-то… Женатого Димку Кольцова, жилистого и высокого паренька из Щёлково, мучают каждую ночь поллюции. Точнее, ночью-то они его не мучают, а даже наоборот. А вот по утрам, когда надо вскочить и откинуть на спинку кровати одеяло и простынь, Димка страдает. С треском отдирает себя от простыни и ныряет в брюки, прикрывая белесые разводы на трусах. Трусы нам выдаваются всегда новые, “нулёвые”. Они отчаянно линяют и красятся Вся простынь Димки заляпана сине-голубыми пятнами. — Я привык, дома, со своей, каждую ночь… — смущается Кольцов. — А тут и не вздрочнёшь ведь нигде. Куда ни сунься — везде кто-нибудь торчит… Наши койки стоят рядом. — Ты, Димон, ночью только, того… не перепутай!.. А то полезешь спросонья… — говорю я ему обычно после отбоя. — Я ведь твой боевой товарищ, а не… — Иди на хер!.. — грустно вздыхал Димка. Самое вкусное на завтраке — это пайка. На алюминиевом блюдечке два куска белого хлеба, кругляшок жёлтого масла и четыре куска рафинада. Пшёнка плохо проварена, но мы рубаем её с удовольствием. — Кому добавки?! — страшным голосом вдруг орёт один из поваров с раздачи. Все смотрят на сержантов. Те кашу вообще не берут никогда, едят только пайку. Рыцк разрешающе кивает. У раздачи столпотворение. Высрались, видать, пирожки домашние. Каша сплошь в чёрных зёрнах, мелких камешках и непонятном мусоре. На зубах противно скрипит. Наиболее подозрительные вкрапления я извлекаю черенком ложки на край миски. Вова Чурюкин говорит, что это крысиное дерьмо. Очень может быть. Рядом со мной сидит Патрушев. Ковыряя ложкой в тарелке, он говорит мне: — Видал, сколько всего тут. А вот у меня дома бабушка сядет, очки наденет, на стол пакет высыпет, и тю-тю-тю-тю… — Патрушев шевелит пальцами, — переберёт всё, чтобы чистая крупа была. Не то, что здесь… Патрушев вздыхает. Сидящий напротив Мишаня Гончаров неожиданно злится: — А ты, бля, пойди к сержантам, скажи им, что тебе не нравится! А ещё лучше — на кухню попросись, вместо бабушки своей будешь! Тю-тю-тю! — передразнивает Патрушева Мишаня. — Глядишь, к дембелю управишься! — Ну, Бурый, чего ты… Я так, просто… — снова вздыхает Патрушев. — Дом вспомнил. Я смотрю на его мягкое, безвольное лицо и мне становится жаль парня. “Как он будет служить?” Я знаю, что под гимнастёркой у него до сих пор не сошёл внушительный “орден дурака”. Любимец сержанта Романа. — Что ты смотришь на меня глазами срущей собаки?! — орал обычно Патрушеву Роман. Бил он его сильно. Размер части мне до сих пор точно неизвестен. Ясно, что часть не маленькая. От КПП до здания штаба идёт дорога длиной почти в километр. Бордюр — здесь его называют по-питерски “поребрик”, — выкрашен в красно-жёлтую полосу. По обочинам – высаженные через равные промежутки берёзы. У штаба дорога разветвляется и меняет окраску поребрика. Жёлто-зелёный пунктир ведёт к клубу и казармам, их четыре, двухэтажные, из светлого кирпича. Возле каждой казармы – крытая курилка со скамейками вокруг врытой в землю бочки. Несколько жестяных щитов с плакатными солдатами, стоящими на страже родины. Уютный домик, окружённый ёлками – санчасть. За ней – вещевой склад и баня с котельной. Дорога с чёрно-белым поребриком огибает столовую и продсклад, уходя куда-то дальше, за холм. Там ещё никто из нас не был. Наша учебная рота проживает в отдельной казарме, четырёхэтажной. Мы на верхнем, а три этажа под нами пустые. Наверное, чтобы мы по лестнице туда-сюда получше бегать научились. Или чтобы злые «дедушки» к нам в окно не залезли… За нами – склады ГСМ и автопарк, справа от них — здание караулки и тёмные башенки постов. Ещё дальше – множество деревьев, целый лес. Над их верхушками видны крыши каких-то секретных корпусов, сплошь в разлапистых антеннах. Перед казармой – огромный асфальтовый плац. Здесь нас каждый день дрочат строевой. Готовят к присяге. За плацем – спортгородок. Турники, брусья, беговая дорожка вокруг пыльного футбольного поля. Там же – полоса препятствий. Левым своим краем спортгородок выходит к небольшому озерцу. Вода немного затхлая, цвета потемневшей меди. Сгнивший деревянный пирс длиной в несколько метров. На берегу лежат перевёрнутые вверх дном обшарпанные лодки. Наш Цейс говорит, что раньше в курс молодого бойца входили водные занятия тоже, но несколько воинов едва не утонули, и решено пока повременить. Есть подсобное хозяйство с коровами, свиньями и курами. Предмет гордости командования – свежее мясо и яйца на солдатском столе. До нас же почему-то доходят лишь хрящи и жилы. Полигоном и стрельбищем гордятся меньше. Мы там были всего дважды, и, как сказал Цейс, ещё пару раз побываем там за всё время службы. Территория части, по крайней мере, знакомая нам, обнесена бетонным забором с ржавыми крючьями поверху. На них витки колючей проволоки, провисшей и местами оборванной. Роль “колючки” скорее декоративная, но всё равно радости мало. Дни пошли не то, чтобы быстрее… Но впечатление новизны начало уступать место рутине, усталости и тоске. Это как при путешествии поездом, особенно, если впервые. Сначала всё кажется необычным и значимым — гул голосов на вокзале, запах угля на перроне, форма проводника, купе, соседи-попутчики… Рассматриваешь всё с интересом. Вникаешь в устройство откидных полок и замка в дверке купе. Прилипаешь к окну, разглядывая проплывающий мимо унылый, в общем-то, пейзаж. Куришь в холодном тамбуре, поглядывая на такую удобную, манящую дёрнуть её со всей силы, ручку стоп-крана в тёмно-красном гнезде. Шляешься по составу, хлопая металлическими дверьми. Сидишь в вагоне-ресторане. И вдруг замечаешь, что от всего этого ты смертельно устал, и кругом лишь грязь, грохот, лязг, стук колёс, чужие, неприятные тебе люди, сквозняки и подобно лиловой туче, растущей на горизонте, в душу заползает тревога. Что ждёт тебя?.. Кто встретит?.. Куда ты? Куда?

И что-то мелькает за грязным окном, кто-то храпит на в